Поначалу я просто не знал – как к нему подступиться. Представь себе – тридцатилетний мужик, измученный ожирением и тяжелым диабетом… И абсолютно не знающий, куда себя деть. Хотя все оказалось не так-то просто. Выяснилось, что мой идиот владеет пятью языками. Классическую музыку знает не только, скажем, досконально, а подробно объясняет, чем отличается исполнение Седьмой симфонии Брукнера филадельфийским оркестром под управлением фон Карояна от исполнения израильским филармоническим под управлением Зубина Меты.
Сейчас ему охота писать картины маслом и акварелью.
Ладно, думаю, маслом так маслом. Для начала повел его в Тель-Авивский музей. Завожу в зал импрессионистов. Он бродит со скучающим видом.
– Нравится? – спрашиваю.
Он как-то странно взглянул на меня и говорит:
– Да, нравится…
А висят по стенам, Сеня, – Ренуар, Писсаро, Моне… И Дани, значит, среди этих картин с совершенно депрессивной физиономией. Одежда, как всегда, в полном беспорядке. Я разозлился.
– Подожди, – говорю, – для занятий с тобой мне действительно надо знать, нравятся ли тебе эти картины. И застегни ширинку.
А он опять как-то странно на меня взглянул и говорит:
– Ну, нравятся, конечно… Ведь это наш зал.
Я пригляделся, а там табличка на стене – «картины из коллекции Сарры Минц». Это я, значит, привел его в музей смотреть на его собственные картины…
Потом я действительно принялся учить его азам рисунка и живописи. Только он быстро уставал, терял внимание, погружался в себя. Окружающих просто не видел. Никого – ни прислугу свою, ни девицу, которая приставлена спать с ним на его вилле (уж не знаю – что он там с ней делал), ни докторов…
Бывало, прикноплю ему лист к мольберту, он набросает рисунок, положит несколько мазков – и все, кисть в сторону. Ну а я заканчивал. И ему очень нравилось. Геверэт Минц тоже нравилось. Она вначале довольно часто приезжала контролировать ситуацию. Потом, видно, успокоилась.
Уже минут через двадцать после начала урока Дани говорил:
– Мне скучно, Михаэль. Расскажи что-нибудь…
Ну и я ему рассказывал. Про то, как мы на Байкал в стройотряды ездили, про поезда, про тайгу. Всех друзей вспомнил – кто алкоголиком стал, кто известным художником. Рассказал, как меня пригласили участвовать в реставрации «Данаи»… В общем, всю свою жизнь. Потом стал пересказывать замечательные произведения русской литературы. Только, конечно, сюжеты – вроде все это со мной происходило. И вот что интересно: про Катину смерть рассказал, как про чужую, а «Дом с мезонином», помню, пересказал очень трогательно, даже сам увлекся, в роль вошел, дрожь в голосе… Так и закончил: «Мисюсь, где ты?»
И тут – гляжу – мой Дани заплакал. Я даже испугался. Взялся, называется, человека от депрессии спасать, ничего не скажешь… А он плачет – толстый, несчастный миллионер, сотрясается от рыданий… «О, Михаэль, – говорит, – бедный, бедный Михаэль… Какая трагедия, какая печаль!..»
А то часто прерывал меня на полуслове, говорил, – поехали! И мы садились в мой скособоченный пятнадцатилетний «фиат» и ехали на берег моря. Он любил собирать ракушки. Сосредоточенно долго бродил, увязая в песке, сопя, пот градом катился. Дышит тяжело, рот раскроет, ни дать ни взять – рыба, выброшенная на берег. «Большеглазый император, семейство морских карасей»… Потом мы ехали куда-нибудь обедать. Я, Сеня, все самые дорогие рестораны в Тель-Авиве и окрестностях узнал благодаря моему Дани.
Однажды он приказал ехать в Иерусалим. Там, говорит, покажу тебе арабскую харчевню – узнаешь, что такое настоящий «меурав». Нет, Дани, отвечаю, Иерусалим высоко, моя колымага в гору не влезет.
– Ах да, я и забыл, ты же бедный… Ты бедный, да, Михаэль? Я дам тебе денег, у меня есть… Сколько тебе дать? Два миллиона хватит? Только маме не говори.
Заверил я его, что буду нем как рыба.
Я-то знал, что никаких денег у бедняги нет, фактически они лишили Дани права распоряжаться капиталом, его семейка. Содержали его дом, прислугу, давали деньги на карманные расходы… – тебе бы, Сеня, на месяц хватило того, что у него в правом кармане жилета лежало. Да только все это была чепуха по сравнению с тем, на что он имел право. Но я забегаю, погоди… В общем, стал я непонятно кем: не педагог, не сиделка, а шут знает кто. Впрочем, было в прежние времена такое слово – компаньонка. Именно в женском роде. Так вот, я чувствовал себя компаньонкой, и поначалу это меня бесило. Потом думаю – не все ли тебе равно, Мишка, за что тебе платят твои три гроша. Живи и радуйся.
А со временем я стал к Дани не то чтобы привыкать – к нему невозможно было привыкнуть, – стал понимать его, чувствовать перепады его настроений. И он ко мне страшно привязался. Бывало, стоит мне вырваться на волю, как уже через десять минут верещит выданный мне радиотелефон, и я слышу голос Дани:
– Михаэль, где ты? Я соскучился. Поговори со мной.
А я, значит, в машине – телефон плечом к уху прижал, руль кручу и рассказываю чего-то, рассказываю… Бог знает какую херню несу… Иринка мне говорит:
– Ты, пап, совсем дома не бываешь.
– Доча, – говорю, – я Шехерезадой, бля, заделался. А она мне в ответ:
– Ну, гляди только, как бы наутро тебе чего-нибудь не отрубили.
Словом, Сеня, не сразу это получилось, но постепенно я стал чуть ли не членом семьи. Нечто вроде Гришки Распутина при царском дворе времен упадка. Говорю тебе – он без меня жить не мог. Таскал даже на семейные сборища.
Кроме главной, мамаши, геверэт Сарры Минц, есть у них еще дядя, бездетный старый хрен, владелец чуть ли не половины отелей на Мертвом море, нескольких гигантских автостоянок и еще кой-какой мелочишки, вроде двух-трех ресторанов на набережных Тель-Авива. Это мне Дани рассказал, меланхолично-равнодушно. Все хозяйство, как я понял, должно со временем остаться Дани и его младшей сеструхе, Илане, и вот тут я умолкаю. Более омерзительной девицы в жизни не встречал. Внешне она похожа на мать, такая же невзрачная. Но богаче невесты в стране, я думаю, нет. Хахаль ее – уже как бы официальный жених – генеральный директор одного из трех крупнейших банков. Я тебе к чему все это перечисляю? Чтоб ты за них, Сеня, не волновался.